Галера, помнится, стремилась на север, в сторону Калсиды. Парусник же, что их подобрал, шел, наоборот, к югу. Но вот куда он направлялся теперь? Продолжил свое плавание или тоже повернул в Калсиду? Сидеть взаперти, понятия не имея о цели путешествия, было форменной пыткой. Принудительное безделье и соответствующая скука – вот из чего теперь состояли все ее дни!
Не удавалось ей добиться ничего вразумительного и от сатрапа. Пузатый корабль немилосердно качало, отчего у джамелийского самодержца постоянно была морская болезнь. Касго то и дело блевал, а в перерывах жаловался на голод и жажду. Когда приносили еду, он тотчас наедался до отвала – но лишь затем, чтобы, по народному выражению, «метнуть харчи» несколькими часами позже. С каждой порцией пищи калсидийцы присылали ему некоторое количество зелья для курения. Тогда в маленькой каюте становилось уже вовсе нечем дышать, у Малты начинала кружиться голова, а сатрап знай жаловался на скверное качество травки: и горло-то от нее горело, и на душе лучше не делалось. Тщетно девушка уговаривала его выйти на палубу и хоть немного проветриться. Он предпочитал валяться на койке и стонать. Либо требовал, чтобы она растерла ему то ноги, то шею.
Если для Касго подобное затворничество было добровольным, то для Малты – сугубо принудительным. Она нипочем не отважилась бы высунуться наружу одна. Ей вполне хватило опыта общения с калсидийскими матросами, приобретенного на галере, никаких повторений она не желала.
Сидя в углу, Малта время от времени терла глаза, красные и раздраженные из-за копоти от фонаря. Не так давно им принесли полуденную еду, и посуда была уже убрана. Предстояли бесконечные, ничем не заполненные часы до самого ужина. Сатрап в очередной раз пренебрег ее почтительными советами и как следует набил желудок едой. Теперь он попыхивал короткой черной трубкой. Вот извлек ее изо рта, сердито посмотрел на нее, опять затянулся. Выражение лица у него было недовольное, и это предвещало Малте очередную порцию неприятностей. Вот Касго беспокойно заерзал на койке. Потом громко рыгнул.
Малта негромко подала голос:
– Прогулка по палубе благотворно сказалась бы на твоем пищеварении, государь.
– Помолчи лучше, – был ответ. – Какая прогулка, когда от самой мысли об усилии, потребном для ходьбы, у меня в желудке судороги начинаются!
И, выхватив изо рта трубку, сатрап запустил ею в Малту. А потом, даже не взглянув, удалось ли попасть, перекатился лицом к стене, тем самым прекращая разговор.
Малта прислонилась к переборке затылком. Трубка пролетела мимо, но не хотелось даже думать о том, что будет, если сатрап в полной мере надумает сорвать на ней зло. Малта почувствовала, как на глаза наворачиваются слезы, и постаралась заставить себя поразмыслить, что же ей делать дальше. Нет, плакать она не будет ни под каким видом! Она сжала зубы, стиснула кулаки и придавила ими веки. Никакой сырости! Она, Малта, – упрямая наследница поколений решительных предков. Она – дочь торговца из старинной семьи. Интересно, а как на ее месте поступила бы бабушка? Или тетка Альтия? Они же сильные. И умные. Они точно придумали бы какой-нибудь выход из этого положения. Вот только какой?
Малта поймала себя на том, что рассеянно ощупывает шрам на лбу, и поспешно отдернула руку. Там больше не было гноя, рана снова закрылась, но зажившая плоть была неприятной на ощупь, какой-то бугристой. Выпуклый рубец тянулся со лба в волосы на целую длину пальца. Не иначе, он разрастался. Малта попробовала представить, на что все это было похоже, и судорожно сглотнула.
Она подтянула колени к самой груди и обхватила их руками. Потом закрыла глаза, но не затем, чтобы уснуть. Уснуть значило увидеть кошмарный сон обо всем, о чем наяву она не позволяла себе думать. О Сельдене, сгинувшем под руинами. О матери и бабушке, которые, понятное дело, винят ее в его смерти. Еще ей снилась подружка Дейла и как она шарахается при виде ее изуродованного лица. И даже отец, глядя в сторону, отворачивался от обезображенной дочери.
Но хуже всего было, когда во сне она видела Рэйна. Почему-то они с ним обязательно танцевали: звучала дивная музыка, ярко горели факелы. Сначала с Малты слетали бальные туфельки, открывая взгляду неухоженные, грязные ноги. Потом вечернее платье повисало мерзкими тряпками. И наконец разваливалась тщательно уложенная прическа, а шрам принимался сочиться гноем и всякой гадостью, и эта гадость текла у нее по лицу. Тогда Рэйн отталкивал ее прочь, так что она растягивалась на полу, а все танцующие собирались кругом, в ужасе показывая на нее пальцами. «Мгновение красоты, разрушенное навеки!» – издевались они хором.
Казалось, хуже ничего уже не придумаешь, но несколько дней назад ей приснилось кое-что новенькое. Причем жизненное и яркое до невозможности, почти как тогда, когда они разделили сон, навеянный сновидческой шкатулкой. Рэйн простирал к ней руки и никак не мог дотянуться. «Малта, Малта, где ты? – звал он. – Потянись навстречу! Помоги мне добраться к тебе!» Но она даже и во сне понимала, до какой степени это бесполезно. Поэтому она убрала руки за спину и отвернулась, чтобы скрыть от него свой срам. Лучше уж никогда не прикоснуться к нему, чем увидеть на его лице жалость, если не отвращение. Она в тот раз проснулась в слезах, все еще слыша его родной голос.
Этот сон был самым жутким среди всех прочих.
Когда Малта принималась думать о Рэйне, у нее болело сердце. Она трогала пальцами губы, украдкой вспоминая их поцелуи и шелковистое препятствие вуали, не дававшее губам непосредственно соприкоснуться. Увы, каждое из этих сладких воспоминаний влекло за собой сотню ранящих сожалений. «Слишком поздно, – говорила она себе. – Слишком поздно. Теперь уже никогда…»